Он раздул ноздри и с нежданной угрозой повторил:
– Силой-то, а, Домаша?! «Ать куплють!» А кто не покупает переветник, пособник врагам, и все. Свой интерес блюдет! Все бы раскупили враз! То-то бы купцам пожива! Любую заваль нанесли: порченое, гнилое, лежалое, битые горшки, навоз – и тот продали! А потом иноземный товар на навоз менять! Ай не захотят? И приказать некак? А? И остались бы тогда с одним навозом?
Он зло расхохотался, закидывая голову, поперхнулся, крепко сплюнул под ноги, затих. Молча пошел вперед… Домаша обеспокоенно спешила следом.
Миновали ряды возов с дровами, сеном, репой, глиняным товаром. Кислый дух овчинных шуб, конского пота и навоза мешался с огуречным запахом тающего снега. Глухо топали по бревенчатому, залитому грязью и засыпанному раструшенным сеном настилу застоявшиеся у коновязей кони, мотали гривами.
С реки, от рыбного ряда, несло острым запахом гниющей рыбы.
– Какой-то ты нонеча тревожный али озабочен чем? – заглядывая ему в глаза, вновь спросила Домаша. – Помнишь, даве хотел начать рыбой приторговывать? Из Корелы лососей мороженых возить ладилсе?
– Сена недостанет! – буркнул Олекса. – А без своих сенов повозники, лешие, разорят. Их ить силой возить не заставишь…
Он рассеянно повел плечами, оглянулся, встал перед навалом резной и точеной посуды. Тронул каповую братину [21] , положил; взвесил на руках большой, с узорной лентой надписи по краю кленовый скобкарь, обожженный в печи до цвета темного янтаря…
– Никак сам мастер? – весело окликнул Олексу мужичок, приметивший цепкую хватку Олекснных пальцев.
– Как узнал? Не, купец я, – ответил Олекса, отходя. – Кум Яков толковал… – начал он, не оборачиваясь.
– Чегой-то, Олекса? – Домаша, засеменив, догнала мужа.
– Кум Яков, говорю, толковал лонись, всего-то не понял я! Митрополита Иллариона слово о законе и благодати как-то складно изъяснял. Сперва, мол, закон, потом любовь, и что без любви закон силы не имеет… И любовь – это вроде бы как у нас, в Нове-городе, согласие, когда все вместе, словом, сами и решают. А закон – это власть свыше, подчинение. Сперва приходит власть, а потом, когда научаются, тогда уже сами по себе правят… По любви. И это-то и есть благодать, в ней же высшая правда…
– Ты вот как со мной: по любви али по закону?
Потупилась Домаша.
– Что прошаешь – тоже грех! Чать, по закону мы с тобой!
– Тебе закон нужен.
– Там как промеж нас… а люди чтоб знали… – чуть обиженно возразила Домаша.
Олекса, вдруг развеселившись, перестал слушать. Подхватил Онфима, поднял:
– О! Гляди! Где твоя буквица? Не эта? А может, та, буковая? Али тебе кипарисовую купить? Ну-ко, погоди, сам выберу!
Поставил Онфима, запустил обе руки в товар, быстро переворошил все, остановился на одной, вроде и неприметной, глянул, прищурился.
Можжевеловая дощечка, сверху обрезанная домиком, с тремя отверстиями для ремешка по краям и с крышкой, была как-то особенно старательно и любовно сделана. Поверху шли рядами красиво вырезанные буквы, с оборота, где буквица вынута ковчегом, уже наплавлен воск.
– Держи!
Онфим молча ухватил буквицу и обеими руками крепко прижал к животу.
– Ну, держись, Онфиме, теперь писать заставлю кажный день! И ты, Домаша, не унывай, гляди, народу-то колько! Еще не то будет, когда корабли из-за моря придут! Ну, распогодилось солнышко? Не тяни за рукав, знаю, куда ведешь, щеголиха! – рассмеялся Олекса. – Погодь маленько, глянем, как Дмитр торгует, скоро ли долг заможет отдать? Иди, иди! – шутливо подтолкнул он Домашу. – Жонкам закон нужен!
«Может, и всем?! – думал Олекса, двигаясь вдоль замочного ряда, меж тем как Янька с Онфимом кидались наперебой то к амбарному великану с узорчатыми пластинами просечного железа, нарубленного и загнутого вроде бараньих рогов, то к блестящим медным замочкам для ларцов и шкатул, в виде зверей и птиц, украшенных чернением, насечкой и позолотой. – Может, и верно, закон нужен всем нам, всему торгу, чтоб не разокрали да не разодрались? Чтоб терпели да страх имели! А то как Мирошкиничи или наш Касарик, что об одной своей мошне и печется. Потянут каждый себе, и все врозь повалится. А тут один закон, один князь, одна глава… А чего, выходит, Ратибору как раз Касарик-то и надобен? Чего ж закону подлецы-то нужны?! – Олексу вдруг бросило в жар от этой мысли. – Ратибору – Касарик, Ратибор – подлец, хорошо. Юрию – Ратибор. Ярославу – Юрий, тоже подлец.
Подлец, подлеца, подлецу… Дак кто ж тогда будет самый-то набольший?!
Ему-то зачем подлецы нужны? Что спину гнут? А зачем такие, что спину гнут?
Они, такие, и вашим и нашим, за векшу продадут кого угодно: друга, брата, отца родного, а ежели набольший того пожелает, и родину продадут. У холопов какая родина! А не то ли от них и надобно, чтобы кого угодно?!
Врешь ты, Ратибор, что отец переветничал немцам. Не свои ли грехи мною хочешь покрыть?!»
Домаша с тревогой поглядывала на мужа, который шел вперед, не разбирая дороги. Олексу крепко пихнули в бок.
Он опамятовался:
– Стой, пришли, кажись!
По сторонам тянулись коробьи с гвоздями и сельским товаром. Тут мужики оступили – не пробиться. С дракой шли лемехи, насадки для рал и лопат, лезвия кос-горбуш, серпы, ножи, подковы, топоры. Крестьяне яростно торговались, не выпуская из рук полюбившейся ковани, долго разматывали тряпицы с засаленными, потертыми мордками кун и белок и крохотными обрубочками серебра. Ходко шло и оружие. Шум стоял страшный.
«Нет, Дмитр внакладе не будет!» – подумал Олекса с невольной завистью.
Самого кузнеца не случилось, зато его старший стоял за прилавком, узнал Олексу, поклонился издали.
– Счастливо расторговатьце! – прокричал Олекса. – Добра торговля у вас!
– С долгом не задержим! – крикнул парень в ответ, улыбаясь и растягивая рот до ушей.
«Вот Дмитр тоже, конечно, свою выгоду не упустит! Ну-ко, я бы ему приказывал… Да нет, нельзя Дмитру приказать! Не таков человек! Убедить можно. А что общая выгода, дак Дмитр пуще меня ее блюдет… Эх! Все бы ему железо урядить тогда… За лишним серебром погнался! И Максимка… Как это Тимофей сказал: три векши на четырех купцей разделить не можем…»
Повесив голову, Олекса выбрался из толпы.
В ювелирном ряду было тише. И сюда забредал деревенский кузнец, ладя купить дорогой колт с зернью, чтобы потом, у себя, по отдавленной восковой форме, отливать грубые подобия городского узорочья для деревенских красавиц, но чаще попадались боярышни, щеголихи посадские и молодые щеголи, что прохаживались, заломив собольи шапки, лениво выбирая сканую и волоченую кузнь и стреляя глазами на красавиц.
В негустой толпе Олекса вдруг увидал спину высокого боярина в щегольской соболиной шубе и шапке с алым атласным верхом. Шуба повернулась, наглые красивые глаза лениво пробежали по сверкающему узорочью… До боли сдавив руку жены, Олекса круто повернул назад. Домаша только ахнула (глянула тоже) и, побледнев, закусила губу. Молча, подгоняя детей, Олекса выбрался из ювелирного ряда. На миг бешено вперил глаза в потерянное лицо жены.
«Было у них что ай нет?! Спросить? Дурак буду! …Вот он, закон! И жонку отдай ему, и серебро, и честь, и Новгород, чтобы Касарик грабил – не дорого за то, чтобы одна голова наверху, и голова-то чья, Ярослава?! Добро бы еще Олександра…
Чего это я?! – одернул сам себя Олекса. – Мать бы знала, да и Домаша… В тягостях оставил ведь, на сносях была!» – Он остановился.
Глянул. Домаша с отчаяньем в глазах, всем лицом, руками, движеньем головы молча кричала: «Нет! Нет! Нет!»
Бледно улыбнулся:
– Хотел я… подумал… Нездилку навестить надоть!
Домаша, как после обморока, опустила глаза, кивнула облегченно.
– Батя, поглядим вощинников! – звонко закричал Онфим. Оба опомнились.
Олекса с минуту тупо глядел, вдыхая густой запах воска, на продавцов и покупателей. Вдруг дикой бессмыслицей показалось, что люди старательно жуют воск. Продавали и чистый и с присадками: маслом, желудями, гороховой мукой, смолой. Покупатели долго жевали кусочки воска, сплевывали, стыдили продавцов, те божились, призывая в свидетели всех угодников…
21
Каповая братина – широкая чаша с низкими краями из капа (кап – нарост на березе).